Вдруг он умолк. Чувство «Ах, уж я-то смог бы сказать кое-что вам всем!» — это главное честолюбивое чувство гражданина земли, томимого желанием что-то сообщить и обладающего средними творческими способностями, сникло. Каждый раз, когда Вальтер сидел в мягкой тишине за открытым окном и с гордым сознанием, что он художник, делающий счастливыми тысячи незнакомых людей, выпускал свою музыку в мир, чувство это было похоже на туго натянутый зонтик, и каждый раз, как только он переставал играть, оно становилось дряблым, как зонтик сложенный. Вся легкость тогда уходила, всего, что было, как бы и не бывало, и говорить он тогда мог только что-нибудь вроде того, что, мол, искусство утратило связь с народом и все плохо. Он вспомнил об этом и приуныл. Он боролся с унынием. И Кларисса ведь сказала: надо играть музыку «до конца». Кларисса сказала: понимаешь что-либо лишь до тех пор, пока участвуешь в этом сам! Но ведь Кларисса сказала также: поэтому мы сами должны отправиться в сумасшедший дом! «Внутренний зонтик» Вальтера трепыхался, наполовину закрывшись, на порывистом ветру.
Зигмунд сказал:
— Нервным людям нужно определенное руководство — для их же собственной пользы. Ты сам говорил, что больше не станешь терпеть это. Как врач и мужчина могу дать тебе один и тот же совет: покажи ей, что ты мужчина. Я знаю, что она восстает против этого, но ничего, смирится!
Как надежная машина, Зигмунд неустанно повторял полученный им «ответ».
Вальтер, все еще «на порывистом ветру», возразил:
— Эта медицинская переоценка упорядоченной половой жизни вообще устарела! Когда я музицирую, пишу картину или думаю, я оказываю воздействие на ближних и дальних, не отнимая у одних того, что даю другим. Напротив! Позволь сказать тебе, что сегодня нет уже, наверно, ни одной сферы, где человек вправе исходить только из своего мировосприятия! Даже в браке не вправе!
Но более сильное давление было на стороне Зигмунда, и Вальтера ветер отнес к Клариссе, которую он во время этого разговора не выпускал из поля зрения. Ему было неприятно, что о нем можно было сказать, что он не мужчина; он повернулся к этому утверждению спиной, дав ему погнать себя к Клариссе. И на половине пути он почувствовал по своему испуганному оскалу, что должен будет начать с вопроса: «Что означают твои слова о знамениях?!»
Но Кларисса видела, как он приближается. Она видела, как он уже заколебался, еще стоя на месте, потом его ноги были вытащены из земли и понесли его к ней. Кларисса участвовала в этом с диким наслаждением. Дрозд испуганно взлетел, поспешно унося свою гусеницу. Путь был теперь совершенно свободен для притяжения. Но вдруг Кларисса передумала и уклонилась на сей раз от встречи: она медленно пошла к выходу из сада вдоль стены дома, не отворачиваясь при этом от Вальтера, но быстрее, чем он, медливший в нерешительности, вышла из пределов дистанционного управления в пределы доводов и контрдоводов.
С тех пор как Агата объединилась с ним, отношения, связывавшие Ульриха с широким кругом знакомых по дому Туцци, отнимали довольно много времени, ибо, несмотря на весну, оживленная в зимний сезон светская жизнь еще не кончилась, и внимание, оказанное Ульриху после смерти его отца, требовало, чтобы он, в свою очередь, не прятал Агату, хотя траур и избавлял их от участия в больших празднествах. Если бы преимуществом, которое давал их траур, Ульрих воспользовался в полном объеме, это даже позволило бы долгое время избегать всякого светского общества и выйти таким образом из того круга, куда он попал лишь по прихоти обстоятельств. Однако с тех пор, как Агата доверила ему свою жизнь, Ульрих действовал наперекор своим чувствам и перекладывал на какую-то часть себя, подогнанную им к традиционному представлению «обязанности старшего брата», многие решения, от которых его естество воздержалось бы, а то бы даже и отшатнулось. К этим обязанностям старшего брата принадлежала прежде всего мысль, что бегство Агаты из дома мужа должно завершиться не иначе, как в доме лучшего мужа. «Если так пойдет дальше, — обычно отвечал он ей, когда они говорили, что их совместная жизнь требует сделать то-то и то-то, — ты скоро получишь несколько предложений руки или хотя бы сердца». И когда Агата строила какие-нибудь планы больше чем на несколько недель, он возражал: «Да ведь к тому времени все изменится». Это обижало бы ее еще больше, если бы она не замечала разлада брата с самим собой, что и удерживало ее пока от оказания сильного сопротивления, когда он считал полезным всячески расширять светский круг, в котором они вращались. Так и получилось, что после приезда Агаты брат и сестра куда больше втянулись в светскую жизнь, чем то случилось бы с Ульрихом, живи он один.
Это появление вдвоем, после того как долго знали только его и ни разу не слыхали от него ни слова о сестре, всех взбудоражило. Началось с того, что к Ульриху как-то снова явился со своим ординарцем, своей полевой сумкой и своей буханкой хлеба генерал Штумм фон Бордвер. Он недоверчиво понюхал воздух. В воздухе стоял какой-то неописуемый запах. Затем фон Штумм обнаружил висевший на спинке стула дамский чулок и неодобрительно сказал:
— Ну, ясное дело, эти молодые кавалеры!
— Моя сестра, — объяснил Ульрих.
— Ах, оставь! У тебя же нет сестры! — поправил его генерал. — Мы бьемся над такими важными задачами, а ты прячешься с какой-то девицей!
В тот же миг в комнату вошла Агата, и он растерялся. Увидев семейное сходство и по непринужденности ее появления почувствовав, что Ульрих сказал правду, генерал все-таки не мог отрешиться от мысли, что это любовница Ульриха, правда, как-то непонятно и обманчиво похожая на него.