В эту минуту Кларисса снова вышла из дому. Она уже не помнила, о чем говорилось во время их порывистого ухода. Она помнила только, что мастер пустился от нее наутек; но это воспоминание утратило подробности, замкнулось и свернулось. Что-то случилось! С этой единственной мыслью в памяти Кларисса чувствовала себя как человек, только что вышедший из грозы и еще весь, с головы до ног, заряженный чувственной силой. Перед собой, в нескольких метрах от низа маленькой каменной лестницы, она увидела черного-пречерного дрозда с огненно-ярким клювом, поглощавшего толстую гусеницу. Огромная энергия была в этой птице или, может быть, в контрасте ее красок. Нельзя было сказать, что Кларисса при этом о чем-то думала — скорее что-то отвечало ей отовсюду у нее за спиной. Черный дрозд был греховной ипостасью момента насилия. Гусеница была греховной ипостасью бабочки. Обе твари были посланы ей, Клариссе, судьбой как знак, что она должна действовать. Видно было, как дрозд вбирал в себя грехи гусеницы через свой пламенно-оранжевый клюв. Не был ли он «черным гением»? Подобно тому как голубь — это «белый гений»? Не составляли ли эти знаки звеньев цепи? Тот эксгибиционист с этим плотником, с бегством мастера?.. Ни одной из этих мыслей не было в ней в такой развитой форме, они таились в стенах дома, позванные, однако еще держащие свой ответ при себе; но что Кларисса действительно почувствовала, выйдя на лестницу и увидев пожиравшего гусеницу дрозда, так это невыразимое согласие между внутренним фактом и внешним.
Оно каким-то странным образом передалось Вальтеру. Впечатление, возникшее у него, сразу пришло в соответствие с тем, что он называл «призывать бога»; на сей раз он определил это без малейшей неуверенности. Он не мог различить, что происходит в Клариссе, расстояние было слишком велико; но что-то неслучайное увидел он в ее осанке, в том, как она стояла перед миром, в который эта маленькая лестничка спускалась, как ступеньки купальни в воду. Было тут что-то торжественное. Это не была осанка обычной жизни. И он вдруг понял: эту же неслучайность имеет в виду Кларисса, когда говорит: «Этот человек не случайно под моим окном!» Он сам почувствовал, глядя на жену, как входит во все и все наполняет напор каких-то чужедальних сил. В том факте, что он стоял здесь, а Кларисса там, наискось от него, который, непроизвольно направив взгляд по продольной оси сада, должен был повернуть его, чтобы увидеть Клариссу четко, — даже в этом простом соотношении немая выразительность жизни вдруг перевесила естественную случайность.
Из обилия теснившихся перед глазами картин выплыло что-то геометрично-линейное и необычное. Так, наверное, было, когда Кларисса в таких почти беспредметных соответствиях, что один стоял под ее окном, а другой был плотником, находила какой-то смысл; факты обладали тогда, видимо, иным, чем обычно, способом прилагаться друг к другу, принадлежали другому целому, которое выпячивало другие их стороны и, вытаскивая таковые из их незаметных укрытий, давало Клариссе право утверждать, что привлекает, притягивает происходящее она сама. Трудно было выразить это трезво, но наконец Вальтер заметил, что это ведь как раз нечто очень родственное тому, что он хорошо знает, а именно — процессу писания картины. Картина тоже неведомым образом исключает всякую краску и линию, несообразные с ее основной формой, ее стилем, ее палитрой, а с другой стороны — вырывает из рук то, что ей нужно, в силу гениальных законов, иных, чем обычные законы природы. В этот миг в нем не было ни следа того округло-благополучного чувства здоровья, которое испытывает порождения жизни на их полезность, как он это еще недавно восхвалял, — скорей он страдал, как мальчик, не осмеливающийся принять участие в игре.
Но Зигмунд был не тот человек, чтобы, взявшись за что-то, быстро это отставить.
— У Клариссы расшатаны нервы, — констатировал он. — Она всегда хотела прошибить головой стенку, и теперь голова ее где-то застряла. Ты должен взяться за нее как следует, даже если она и будет отбиваться!
— Вы, врачи, ничего не смыслите в психологических процессах! — воскликнул Вальтер. Он поискал второй пункт для атаки и нашел его. — Ты говоришь о «знамениях», — продолжал он, и на его раздраженность накладывалась радость, что он мог говорить о Клариссе, — и озабоченно разбираешь, когда знамения — патология и когда — нет! А я скажу тебе: истинное человеческое состояние — это когда все — знамение! Просто все! Может быть, ты и способен взглянуть правде в глаза, но правда никогда не взглянет в глаза тебе. Этого божественно неопределенного чувства ты никогда не узнаешь!
— Да вы же оба сумасшедшие! — сухо заметил Зигмунд.
— Да, конечно, мы сумасшедшие! — воскликнул Вальтер. — Но ты человек нетворческий. Ты не знаешь, что значит «выразить себя», а для художника это вообще равнозначно пониманию! Выражение, которое мы даем вещам, только и развивает нашу способность воспринять их правильно. Я только и понимаю, чего я хочу или чего хочет другой, когда я это исполняю! Это наш живой опыт в отличие от твоего мертвого! Ты, конечно, скажешь, что это парадокс, смешение причины и следствия, ты, со своей медицинской каузальностью!
Но Зигмунд сказал не это, а только непоколебимо повторил:
— Ей наверняка пойдет на пользу, если ты ее приструнишь. Нервным людям нужна известная строгость.
— А когда я играю на пианино у открытого окна, — спросил Вальтер, как бы не слыша предостережения шурина, — что я делаю? Мимо проходят люди, среди них, может быть, девушки, кто хочет, останавливается, я играю для молодых парочек и одиноких стариков. Есть умные, есть глупые. Ничего разумного я, во всяком случае, им не даю. То, что я играю, совсем не разумно. Я сообщаю им себя. Я невидимо сижу в своей комнате и даю им знаки — несколько нот, и это их жизнь, и это моя жизнь. Ты действительно мог бы сказать, что и это — сумасшествие!..