— Граф Лейнсдорф! — кротко сказал Ульрих. — Помните, я как-то дал вам совет учредить генеральный секретариат по всем вопросам, для решения которых нужны в одинаковой мере душа и точность?
— Помню, конечно, — ответил Лейнсдорф. — Я рассказал об этом даже его высокопреосвященству, он от души посмеялся. Но он сказал, что вы явились слишком поздно!
— И все-таки это именно то, недостаток чего вы только что ощутили, ваше сиятельство! — продолжал Ульрих. — Вы говорите, что мир не помнит сегодня того, чего он хотел вчера, что его настроения меняются без достаточной на то причины, что он всегда взволнован, что он никогда не приходит ни к какому результату и что если бы представить себе собранным в одной голове все, что происходит в головах, составляющих человечество, она ясно обнаружила бы ряд хорошо известных функциональных дефектов, из которых складывается умственная неполноценность…
— Необычайно верно! — воскликнул Штумм фон Бордвер, который, гордясь приобретенными сегодня днем знаниями, вынужден был опять задержаться. — Это точная картина… Эх, снова забыл, как называется эта психическая болезнь, но это точная ее картина!
— Нет, — с улыбкой сказал Ульрих, — это безусловно не картина какой-то определенной психической болезни. Ведь отличает здорового от душевнобольного как раз то, что здоровый страдает всеми психическими болезнями, а у душевнобольного только одна.
— Великолепно! — воскликнули в один голос, хотя и несколько различными словами, Штумм и Лейнсдорф, а затем, таким же манером, прибавили: — Но что это, собственно, означает?
— Это означает вот что, — сказал Ульрих. — Если понимать под моралью регламентацию всех тех отношений, которые включают в себя чувство, фантазию и тому подобное, то каждый в отдельности подлаживается тут к другим, обретая таким образом как бы некоторую устойчивость, но все вместе не выходят в морали из состояния безумия!
— Ну, это уж чересчур! — добродушно заметил граф Лейнсдорф, и генерал тоже возразил:
— Но ведь у каждого должна быть своя собственная мораль. Нельзя же указать человеку, кого ему любить — кошек или собак!
— Можно указать ему это, ваше сиятельство?! — настойчиво спросил Ульрих.
— Да, прежде, — сказал граф Лейнсдорф дипломатично, хотя и был поколеблен в своей доверчивой убежденности, что «истинное» существует во всех областях, — прежде дела обстояли лучше. Но в наши дни?
— Тогда нам остается перманентная война религий, — сказал Ульрих.
— Вы называете это войной религий? — с любопытством спросил Лейнсдорф.
— А как же еще?
— Гм, недурно. Очень хорошее определение сегодняшней жизни. Кстати, я всегда знал, что в вас таится неплохой католик!
— Я очень плохой католик, — отвечал Ульрих. — Я не верю, что бог был на земле, а верю, что он еще придет. Но только если путь ему сделают более коротким, чем до сих пор!
Его сиятельство отверг это исполненными достоинства словами:
— Это выше моего понимания!
Зато генерал воскликнул:
— К сожалению, я должен немедленно вернуться к его превосходительству, но ты непременно объяснишь мне все это потом, я тебя не отпущу! Я приду сюда еще раз, с вашего позволения! Лейнсдорф, казалось, хотел что-то сказать, мысль его, судя по его виду, напряженно работала, но едва Ульрих и он остались одни, как были окружены людьми, которых принес круговорот толпы и задержала притягательная фигура его сиятельства. О том, что только что сказал Ульрих, речи, конечно, больше не было, и никто, кроме него, об этом не думал, когда сзади чья-то рука скользнула под его руку и он увидел рядом с собой Агату.
— Ты уже нашел причину меня защищать? — спросила она с ласковым ехидством.
Не выпуская ее руки, Ульрих отвернулся вместе с Агатой от людей, рядом с которыми он стоял.
— Нельзя ли нам отправиться домой? — спросила Агата.
— Нет, — сказал Ульрих, — я еще не могу уйти.
— Тебя, наверно, не отпускает отсюда грядущее, ради которого ты должен здесь хранить чистоту? — поддразнила его Агата.
Ульрих прижал к себе ее руку.
— Мне кажется, это говорит в мою пользу, что мое место не здесь, а в тюрьме! — прошептала она ему на ухо.
Они стали искать уголка, где могли бы уединиться. Собрание теперь по-настоящему закипело и медленно перемешивало участников. Однако все еще можно было различить две главные группы: вокруг военного министра речь шла о мире и о любви, вокруг Арнгейма в данный момент — о том, что германская мягкость расцветает пышнее всего под сенью германской силы.
Арнгейм слушал это доброжелательно, потому что никогда не отвергал честно высказанных мнений и особенно любил новые. Его заботило, натолкнется ли дело с нефтепромыслами на трудности в парламенте. Он допускал, что никак не удастся избежать сопротивления славянских политиков, и надеялся заручиться поддержкой германофилов. В правительственных кругах все шло хорошо, если не считать некоторой враждебности в министерстве иностранных дел, которой он не придавал большого значения. На следующий день он должен был поехать в Будапешт. Вражеских «наблюдателей» вокруг него и других главных фигур было достаточно. Быстрее всего их можно было распознать по тому, что они на все отвечали «да» и были милейшими людьми, тогда как остальные держались большей частью различных мнений.
Одного из них Туцци попытался убедить словами:
— Все, что говорят, ничего не значит! Это никогда ничего не значит!