«Он не любит меня! — сказала она себе, рассматривая в зеркале свое лицо, которое еще больше заострилось за последние дни. — Да и как ему любить меня, если у меня такой вид! — подумала она при этом устало. И в ту же секунду упрямо прибавила: — Он этого не стоит! Я просто все выдумала!»
Она совсем приуныла. События последнего времени извели ее. Ее отношение к Ульриху представлялось ей таким, словно он и она годами тщательно усложняли нечто совсем простое. А Ганс своими детскими нежностями напрягал ее нервы; она обращалась с ним резко и в последнее время порой с презрением, но Ганс отвечал еще большей резкостью, как мальчик, который грозит, что причинит себе какую-нибудь боль, и когда ей приходилось его успокаивать, он опять обнимал ее и касался ее, как тень, отчего ее плечи худели, а кожа теряла свежесть. Со всеми этими муками Герда покончила, открыв шкаф, чтобы достать шляпу, а страх перед зеркалом кончился тем, что она быстро встала и побежала из дому, нисколько не избавившись от этого страха.
Когда Ульрих увидел ее, он все понял; вдобавок еще она надела вуаль, как то обычно делала, нанося свои визиты, Бонадея. Она дрожала всем телом и пыталась скрыть это искусственно непринужденной осанкой, которая производила впечатление нелепой натянутости.
— Я пришла к тебе, потому что только что узнала от отца одну очень важную вещь, — сказала она.
«Странно! — подумал Ульрих. — Ни с того ни с сего она говорит мне „ты“». Это насильственное „ты“ привело его в бешенство, и чтобы не показать своей ярости, он попытался объяснить ее „ты“ тем, что чрезмерность в поведении Герды призвана, конечно, лишить ее приход примет рокового, да и вообще какого-либо особого значения, представить его разумным, разве что чуть запоздалым поступком, из чего прежде всего вытекало обратное, а значит, девушка явно собиралась дойти до конца.
— Мы ведь уже давно перешли про себя на «ты» и говорим «вы» только потому, что всегда избегали друг друга! — объяснила Герда, обдумавшая по пути свой приход и готовая к тому удивлению, которое он вызовет.
Но Ульрих не терял времени, он обнял ее за плечи и поцеловал. Герда поддалась, как мягкая свеча. Ее дыхание, ее пальцы, ощупывавшие его, были как в обмороке. В этот миг им овладела жестокость совратителя, чувствующего, сколь неодолимо притягательна для него нерешительность души, которую тащит с собой ее собственное тело, как узника — его тюремщики. Зимний день на исходе проникал через окна в темнеющую комнату светлыми полосами, и в одной из них стоял он и держал в объятьях Герду; голова ее желто и резко выделялась на белой подушке света, и лицо у нее было оливковое, отчего она очень смахивала сейчас на покойницу. Он медленно целовал всю ее шею, открытую между волосами и платьем, преодолевая при этом легкое отвращение, пока не коснулся ее губ, движение которых навстречу его губам напомнило ему слабые ручки ребенка, обвивающие затылок взрослого. Он подумал о красивом лице Бонадеи, которое в тисках страсти напоминало голубя, чьи перья топорщатся в когтях хищной птицы, и о Диотиме, об ее монументальной прелести, которой он не насладился; вместо красоты, которую могли бы подарить ему обе эти женщины, перед глазами его было теперь, как ни странно, искаженное пылом, беспомощно безобразное лицо Герды.
Но в этом бодрствовании обморока Герда пребывала недолго. Она хотела закрыть глаза лишь на миг, но когда Ульрих стал целовать ее лицо, это уподобилось для нее неподвижности звезд в бесконечности пространства и времени, и она уже не представляла себе длительности и границ этого ощущения, но как только его усилия пошли на убыль, она очнулась и снова твердо стала на ноги. Впервые она целовала и, как она чувствовала, целовали ее с настоящей, а не с наигранной и надуманной страстью, и резонанс в ее теле был так огромен, словно уже эта минута сделала ее женщиной. А с этим процессом дело обстоит примерно так же, как с вырыванием зуба; хотя потом тела становится меньше, чем его было дотоле, испытываешь все же чувство большей полноты, потому что повод для беспокойства окончательно устранен; и когда ее состояние дошло до подобной точки, Герда выпрямилась со свежей решительностью.
— Ты ведь даже и не спросил еще, что я пришла тебе сказать! — выкликнула она.
— Что ты меня любишь! — ответил Ульрих несколько неуверенно.
— Нет, что твой друг Арнгейм обманывает твою кузину; он строит из себя влюбленного, а у самого совсем другие намерения!
И Герда рассказала ему об открытии папы.
На Ульриха эта информация при всей ее простоте произвела глубокое впечатление. Он почувствовал себя обязанным предостеречь Диотиму, которая, распустив перья души, неслась во всю прыть к смешному разочарованию. Ибо, несмотря на злорадство, с каким он нарисовал себе эту картину, он испытывал сочувствие к своей красивой кузине. Но оно мощно перевешивалось сердечной признательностью папе Фишелю, и хотя Ульрих был близок к тому, чтобы причинить ему большое горе, он искренне восхищался его надежным, старомодным, украшенным прекрасными убеждениями деловым умом, которому удалось простейшим образом раскрыть тайны новомодного гиганта мысли. Поэтому настроение Ульриха очень отклонилось от нежных требований, предъявленных присутствием Герды. Он удивился, что всего несколько дней назад находил возможным открыть этой девушке свое сердце; «переходом через вторую линию укреплений, — подумал он, — называет Ганс эту кощунственную идею двух одержимых любовью ангелов!» — и мысленно насладился, словно бы проводя по ней пальцами, удивительно гладкой, твердой поверхностью той трезвой формы, которую принимает сегодня жизнь благодаря умелым усилиям Лео Фишеля и его единомышленников. Поэтому слова «Твой папа замечательный человек!» были единственным его ответом.